Новости

РЕАЛИС

Христианский центр Реалис- это исследовательский и образовательный центр, предназначенный для обучения христианских лидеров и специалистов христианского служения, а также для осуществления проектов по обеспечению эффективной коммуникации христианских идей в современном обществе.

Конечная цель или миссия центра Реалис состоит в том, чтобы помочь людям увидеть реальность присутствия Христа в повседневной жизни. Для решения этой задачи мы сосредотачиваем свои усилия на двух направлениях:

Подробнее: РЕАЛИС

  • Богословие и межкультурные исследования

  • Социально-политическая этика и теология

  • Христианское консультирование и капелланское служение

  • Эта программа магистерского уровня посвящена изучению аспектов культуры общества через призму богословия. Она даёт понимание того, как знание культурных особенностей каждой социальной группы людей помогает эффективному возвещению Евангелия этим людям. Программа предназначена, прежде всего, для пасторов, миссионеров и руководителей церковных молодёжных служений.

    подробнее...
  • Эта программа является совместной программой ХЦ “Реалис” и Национального педагогического университета им. М. П. Драгоманова. После успешного выполнения всех требований программы и прохождения нормативных дисциплин унивеситета по специальности “Религиоведение”, выпускнику будет присвоена степень магистра и выдан диплом государственного образца, а также сертификат ХЦ “Реалис”: “Социально-политическая этика и теология”.

    подробнее...
  • Эта программа является совместной программой ХЦ “Реалис” и Национального педагогического университета им. М. П. Драгоманова. После успешного выполнения всех требований программы и прохождения нормативных дисциплин унивеситета по специальности “Религиоведение”, выпускнику будет присвоена степень магистра и выдан диплом государственного образца, а также сертификат ХЦ “Реалис”: “Христианское консультирование и капелланское служение в кризисных ситуациях”

    подробнее...

"Священная болезнь" Достоевского

Содержание материала

dostoevski.jpg

Эпилепсию иногда называют «священной болезнью». Ее нередко считают признаком особой приобщенности человека к миру трансцендентных ценностей, то есть к реальности, лежащей по ту сторону нашего обыденного мира. В связи с этим людям, болеющим эпилепсией, иногда приписывают способность к духовным прозрениям - к постижению Бога и сути вещей, а также знание будущего. «Священную болезнь» связывают также с особыми духовными качествами человека, в частности, есть мнение, что некоторые русские юродивые были именно эпилептиками. Вообще, эта психическая болезнь окружена множеством тайн и мифов.

Все это предопределило особое, сакральное отношение к болезни Достоевского. Именно в болезни Достоевского иногда усматривали славу писателя как провидца, а также особую духовность писателя, силу созданных им художественных образов. Одно из подобных рискованных суждений сделал Дмитрий Мережковский, который считал, что «припадки падучей были для Достоевского как бы страшным провалом, просветами, внезапно открывавшимися окнами, через которые он заглядывал в потусторонний свет» (Мережковский Д.С. Лев Толстой и Достоевский//Мережковский Д.С. Собр. Соч. Т. 9, 1914, с. 101). Датский литературный критик Георг Брандес писал об «эпилептическом характере» произведений Достоевского и именно с болезнью писателя связывал его славу «ясновидящего». Чезаре Лоиброзо, автор скандальной в свое время книги «Гениальность и помешательство» (1864) называл Достоевского «эпилептическим гением» (Сироткина И. Классика и психиатры. М., 2009, с. 68). Нередко в страдающем от эпилепсии князе Льве Мышкине («Идиот») усматривают ипостась самого Достоевского, обнаруживают в самом писателе черты русского юродивого.

.

Романы Достоевского явно свидетельствуют о том, что он был очень талантливым психопатологом, и об этом пишут не только литературные критики, но также сами психиатры. Пример - психиатр Владимир Чиж, автор известной в свое время в России книги «Достоевский как психопатолог» (1885). В связи с этим замечу, что именно в эпилепсии Достоевского иногда усматривали его необычную способность описывать темные, болезненные стороны жизни. В частности, Стефан Цвейг полагал, что припадки эпилепсии позволяли Достоевскому проникать в «подземный мир чувств» и с поразительной реальностью создавать образы патологических состояний психики. Ссылаясь на Дмитрия Мережковского, Цвейг утверждает, что своей гениальностью Достоевский обязан болезни не менее, чем Толстой - своему здоровью (Цвейг С. Три мастера. М., 1992, с. 83). Даже скрупулезный и обычно трезвый исследователь Достоевского - Леонид Гроссман - отчасти связал дар писателя именно с его психической болезнью. По мнению Гроссмана ожидание казни и приступы «падучей» открыли Достоевскому «сокровенные области подсознательного» (Гроссман Л. Поэтика Достоевского. М., 1925, с. 132).

Что же на самом деле познавал писатель во время эпилептических припадков - болезненные проявления собственной психики или трансцендентную реальность? Вообще какую роль играл этот опыт в его духовной жизни? Я постараюсь по мере сил дать хотя бы частичный ответ на эти вопросы.


Датировака первого припадка

К сожалению, болезнь Достоевского - это действительно скорее область мифов и догадок. Споры вызывают в том числе чисто медицинские аспекты его болезни. Нет, в частности, уверенности даже относительно момента жизни, когда с писателем случился первый припадок «падучей» - существует множество версий на этот счет. Сам писатель высказывался по этому поводу противоречиво. В обращении к императору Александру II от 10-18 сентября 1859 года Достоевский писал, что «падучая» у него открылась в первый год пребывания на каторге. Однако в письме брату Михаилу от 30 июля 1854 года писатель пишет о своих припадках, имевших место на каторге, так - «странные припадки, похожие на падучую и, однако ж не падучая» (Достоевский Ф.М. Полн. Собр. Соч. Т. 28. Кн. 1. Л., 1985, с. 180).

В одной из бесед с сестрами Корвин-Круковскими Достоевский признался, что первый припадок произошел с ним все же уже после выхода с каторги. В письме брату от 9 марта 1857 года Достоевский также сообщил, что первый настоящий припадок случился с ним вскоре после женитьбы, то есть уже на поселении в Семипалатинске. Доктор вопреки другим врачам, осматривающих его ранее, сказал, что это все же эпилепсия - «настоящая падучая» (Там же, с. 274).

Существуют, однако, попытки вывести болезнь Достоевского из докаторжного, петербургского периода, опять же основанные на признаниях писателя. Так, по свидетельству Александра Врангеля Достоевский в беседе с ним признавался, что первые признаки болезни проявились у него еще в Петербурге, хотя сами припадки начались на каторге (Врангель А.Е. Из «Воспоминаний о Ф.М.Достоевском в Сибири»//Ф.М.Достоевский в воспоминаниях современников. Т. 1. 1990, с. 354). Буквально то же самое писатель сообщил и Всеволоду Соловьеву (Соловьев Вс. Воспоминания о Ф.М.Достоевском//Ф.М.Достоевский в воспоминаниях современников. Т. 2. М., 1990, с. 205).

Врач Александр Ризенкампф, живший с писателем на одной квартире, также сообщил, что в Петербурге до ареста писателя мучили «припадки какого-то угнетения, заставлявшие опасаться нервного удара» (Ризенкампф А.Е. Воспоминания о Федоре Михайловиче Достоевском//Ф.М.Достоевский в воспоминаниях современников. Т. 1, М., 1990, с. 184). Однако сама болезнь по его мнению развилась на каторге. Первый настоящий припадок, как уверяет Ризенкампф, произошел с писателем в Омском остроге якобы в результате совершенной над ним экзекуции (Ф.М.Достоевский в воспоминаниях современников. Комментарии. Т. 1, М., 1990, с. 552, 568, 593).

Эту версию причины первого припадка оспаривал врач Степан Яновский, который наблюдал Достоевского после Ризенкампфа, и сегодня среди исследователей жизни Достоевского версия о том, что первый припадок произошел с писателем в результате экзекуции, вызывает скепсис. Вместе с тем Яновский также подтвердил, что в слабой форме припадки начались у Достоевского еще за три-четыре года до ареста - Достоевский, в частности, жаловался Яновскому на приступы «головной дурноты». Кроме того, Яновский утверждал, что «нервные явления» начались у писателя еще в детстве (Яновский С.Д. Воспоминания о Достоевском//Ф.М.Достоевский в воспоминаниях современников. Т. 1, М., 1990, с. 234).

Есть, однако, и другие, гораздо менее правдоподобные версии начала болезни, восходящие к семейным легендам. Так, дочь Достоевского - Любовь, ссылаясь на семейное предание, утверждала, что первый припадок случился с Достоевским в момент получения известия о смерти отца (Кузнецов О.Н., Лебедев В.И. Достоевский о тайнах психического здоровья. М., 1994, с. 39). Иногда начало болезни Достоевского вообще окутывают атмосферой тайны и мистическим туманом. Так, Алексей Суворин сообщил, что Достоевский страдал от «падучей» еще в детстве - «нечто страшное, незабываемое, мучащее случилось с ним в детстве» (Суворин А.С. О покойном//Ф.М.Достоевский в воспоминаниях современников. Т. 2, М., 1990, с. 465).

Подобной точки зрения придерживался в том числе первый биограф Достоевского Орест Миллер, ссылаясь при этом на сообщение некоего лица из окружения семьи Достоевского (Нейфельд И. Достоевский. Психоаналитический очерк под ред. З.Фрейда//Зигмунд Фрейд, психоанализ и русская мысль. М., 1994, с. 55).


Докаторжный период: Истоки болезни

Стоит согласиться с тем, что еще до ареста, в петербуржский период не все было благополучно в душе писателя. И хотя мы располагаем воспоминаниями двух врачей - Александра Ризенкампфа и Степана Яновского - все же трудно понять, что на самом деле происходило в душе у писателя.

Вообще докаторжный период жизни Достоевского, несмотря на существование воспоминаний друзей, письма писателя и, наконец, его романы, остается одним из наиболее темных и загадочных. Бытует мнение, что именно тогда Достоевский утратил веру в Бога, стал западником и социалистом. Однако по воспоминаниям некоторых друзей он продолжал быть христианином, а к утопиям относился скептично (Яновский С.Д. Воспоминания о Достоевском//Ф.М.Достоевский в воспоминаниях современников. Т. 1, М., 1990, с. 245-246). Кроме того, есть сведения, что писатель уже тогда заинтересовался славянофилами (Осповат А.Л. Достоевский и ранние славянофилы//Достоевский: Материалы и исследования. Т. 2, Л., 1976, с. 175). С одной стороны Достоевский осуждал насильственный путь освобождения крестьян, а с другой - по запальчивости - вроде бы допускал революцию и даже принял участие в тайной группе Николая Спешнева, планировавшей устройство подпольной типографии.

Не менее противоречивой и таинственной была внутренняя жизнь писателя в этот период и за пределами его политических интересов. Шумный успех первого романа, восторженные оценки Виссариона Белинского и его литературных друзей, похоже, сыграли с болезненно самолюбивым писателем злую шутку. Обласканный литераторами, он стал вести себя откровенно нелепо, требовал исключительного внимания и вскоре стал вызывать их насмешки. Друзья Белинского, в частности, Иван Тургенев, осознанно провоцировали Достоевского в литературных спорах, делали его смешным, составляли на него остроумные эпиграммы.

Достоевский никак не мог вписаться в компанию литераторов, окружающих Белинского, в «светское общество» вообще. Однажды во время своего «выхода в свет», он «переживает величайший конфуз» - падает в обморок перед красавицей Сенявиной (Волгин И. Пропавший заговор. Достоевский и политический процесс 1849 г. М., 2000, с. 91). Неудачей закончилась также первая, хотя и непродолжительная влюбленность писателя в Авдотью Панаеву.

Наконец, от Достоевского отвернулся сам Белинский, низко оценивший его новые работы - роман «Двойник» и особенно повесть «Хозяйка», которую Достоевский был вынужден написать впопыхах, будучи стесненным в средствах. По непрактичности Достоевский вообще постоянно нуждался в деньгах.

Вероятно разрыв с Белинским и его окружением стал событием, спровоцировавшим или усугубившим его невроз. Дочь писателя, Любовь утверждала, что отец в тот период часто ходил по городу погруженный в свои мысли, возбужденно жестикулируя, обращая на себя внимание окружающих. Она также приводит в своих воспоминаниях признания Достоевского, которые он делал своим друзьям - писатель утверждал, что в тот период он был близок к самоубийству (Достоевская Л.Ф. Достоевский в изображении своей дочери. СПб., 1992, с. 49, 66; Лосский Н.О. Достоевский и его христианское миропонимание//Лосский Н.О. Бог и мировое зло. М., 1995, с. 22-23). Сошлюсь также на свидетельство Всеволода Соловьева, который в своих воспоминаниях приводит следующее признание писателя:

«Еще за два года до Сибири, во время разных моих литературных неприятностей и ссор, у меня открылась какая-то странная и невыносимо мучительная нервная болезнь. Рассказать я не могу этих отвратительных ощущений; но живо их помню; мне часто казалось, что я умираю, ну вот право - настоящая смерть приходила и потом уходила. Я боялся тоже летаргического сна» (Соловьев Вс. Воспоминания о Ф.М.Достоевском//Ф.М.Достоевский в воспоминаниях современников. Т. 2. 1990, с. 204).

Причины этой болезни не вполне понятны. Замечу в связи с этим, что эти самые «два года до Сибири» приходятся на период, когда Достоевский уже раздружился с Белинским. Случилось это в начале 1847 года. Однако Достоевский вовсе не остался в некоей пустоте. После разрыва с Белинским Достоевский сблизился с литературным кружком Бекетовых, а затем примкнул к обществу Михаила Буташевича-Петрашевского. У него также появились новые друзья, в частности, еще в 1846 году он познакомился с доктором Степаном Яновским. Вообще жизнь писателя вроде бы стала вновь складываться. Два новых романа «Белые ночи» и «Неточка Незванова» публика встретила благосклонно, а сам Достоевский был уверен, что они получились и их не стыдно печатать.

Тем не менее, невроз писателя почему-то не исцелился. Степан Яновский утверждал, что писатель в тот период жизни страдал от ипохондрии, то есть был очень мнительным и боялся всяческих болезней. Кроме того, писатель жаловался Яновскому на приступы «головной дурноты» и даже на галлюцинации (Яновский С.Д. Воспоминания о Достоевском//Ф.М.Достоевский в воспоминаниях современников. Т. 1, М., 1990, с. 232, 234, 236, 238). Ему также часто казалось, что он умирает, он боялся впасть в летаргический сон, в связи с этим он даже оставлял перед сном на этот счет письменные распоряжения (Соловьев Вс. Воспоминания о Ф.М.Достоевском//Ф.М.Достоевский в воспоминаниях современников. Т. 2. 1990, с. 204-205).

Константин Трутовский, у которого Достоевский несколько раз ночевал в 1849 году, не задолго до ареста, также утверждает, что писатель просил в случае смерти не хоронить его трое суток, чтобы не быть погребенным заживо (Трутовский К.А. Воспоминания о Федоре Михайловиче Достоевском//Ф.М.Достоевский в воспоминаниях современников, Т. 1, М., 1990, с. 174). В письме Эдуарду Тотлебену от 24 марта 1856 года Достоевский также признается в том, что перед арестом был психически не здоров:

«...Я был два года сряду болен болезнью странной, нравственной. Я впал в ипохондрию. Было даже время, что я терял рассудок. Я был слишком раздражителен, с впечатлительностью, развитой болезненно, со способностью искажать самые обыкновенные факты и придавать им другой вид и размеры» (Достоевский Ф.М. Полн. Собр. Соч. Т. 28. Кн. 1. Л., 1985, с. 224).

Достоевский сделал Всеволоду Соловьеву одно очень любопытное признание:

«И странно - как только я был арестован - вдруг вся эта моя отвратительная болезнь прошла, ни в пути, ни на каторге в Сибири, и никогда потом я ее не испытывал - я вдруг стал бодр, крепок, свеж, спокоен... Когда я очутился в крепости, я думал, что тут мне и конец, думал, что трех дней не выдержу, и - вдруг совсем успокоился» (Соловьев Вс. С. Воспоминания о Ф.М.Достоевском//Ф.М.Достоевский в воспоминаниях современников. Т. 2. М., 1990, с. 205, 212).

Более того, именно в крепости Достоевский почему-то написал сентиментальный, лишенный всякого мрака рассказ «Маленький герой». В связи с исчезновением своего тяжелого невроза Достоевский сообщил Всеволоду Соловьеву следующее: «меня спасла каторга» (Там же, с. 212).


Версия Зигмунда Фрейда

Зигмунд Фрейд наверняка истолковал бы этот странный факт тем, что настоящая причина невроза Достоевского состояла вовсе не в жизненных неурядицах и не в тяжелой наследственности, а в Эдиповом комплексе. По мнению Фрейда Достоевский, как и любой человек, подсознательно ненавидел своего отца и желал ему смерти.

Отношение писателя к своему отцу в самом деле было, так скажем, сложным. Отец Достоевского был мрачным, подозрительным, склонным к тяжелой меланхолии человеком, подверженным внезапным вспышкам гнева. Страх и обида подспудно прорываются в письмах Достоевского к отцу из Петербурга, сквозь присутствующий в них подобострастный тон. Об отце Достоевского сообщу еще только одну вещь - он был убит собственными крепостными, якобы за то, что совращал молодых девушек. Доктор Степан Яновский в своих воспоминаниях сообщает о Достоевском, что он охотно рассказывал ему о своей матери, сестрах и брате Михаиле, однако «об отце он решительно не любил говорить» (Яновский С.Д. Воспоминания о Достоевском//Достоевский в воспоминаниях современников. Т. 1. М., 1990, с. 233).

По мнению Фрейда ненависть к отцу была распространена писателем также на фигуру социально замещающую отца - на царя. Отсюда согласно Фрейду становится вполне понятным участие Достоевского в подрывном обществе Михаила Петрашевского. Реакцией на все это со стороны морали - «Сверх-Я» - стало чувство вины и жажда самонаказания. Именно этим обстоятельством Фрейд объяснил странную стойкость Достоевского при перенесении тягот каторги.

Не руку психоаналитическому мифу, созданному Фрейдом, играют некоторые высказывания самого Достоевского, который не раз признавал справедливость наказания за свое политическое «преступление», реальное содержание которого было ничтожным. На страницах «Дневника писателя» он публично кается, бьет себя в грудь, явно преувеличивает свою вину, признает, что Сергеем Нечаевым, террористом организовавшим убийство студента Иванова, он скорее всего стать не смог бы, но «нечаевцем» - вполне. «Я был осужден законно и справедливо, - писал Достоевский Эдуарду Тотлебену (Достоевский Ф.М. Пол. Собр. Соч. Т. 28. Кн. 1. Л., 1985, с. 224). Впоследствии Достоевский благословил свой каторжный опыт и, видимо, оценил его не только как школу жизни, но также как искупление греха.

Достоевский с мужеством перенес жутко обставленную процедуру судебного разбирательства по делу петрашевцев. Это действительно была жуткая процедура. В ней, судя по сохранившимся свидетельствам, присутствовала некая театральная жестокость, достигшая кульминации в отвратительной инсценировке смертной казни на Семеновском плацу. Известно, что двое подследственных не выдержали допросов и повредились в уме. Между тем Достоевский вел себя достойно - он никого не «заложил» и даже пытался выгородить некоторых подозреваемых.

С завидным мужеством Достоевский перенес также саму садистическую имитацию смертной казни. Он пережил также четырехлетнее пребывание в Омском остроге, несмотря на ужасные условия содержания. И хотя, судя по всему, именно там у него развилась «падучая», с каторги Достоевский вышел не сломленным, в отличие, например, от своего подельника Сергея Дурова, который вошел в острог физически сильным, уверенным n себе человеком, а вышел больным, духовно распавшимся существом.

Объясняя странную для психически больного человека стойкость писателя, Зигмунд Фрейд упрямо развивает по отношению к Достоевскому свой психоаналитический миф. В этом смысле настоящей находкой для Фрейда оказался последний роман Достоевского - «Братья Карамазовы», которому венский психоаналитик посвятил особую работу - «Достоевский и отцеубийство». Он называет роман Достоевского «высочайшим достижением мировой литературы, переоценить которое невозможно» (Фрейд З. Достоевский и отцеубийство//Фрейд З.. «Я» и «Оно». Труды разных лет. Т. 2. М., 1991, 234).

Такую лестную оценку со стороны венского психоаналитика роман заслужил вовсе не по причине его литературных достоинств и философской глубины, а по иным, более близким для Фрейда соображениям. В мировой литературе в самом деле нет другого более, откровенного обнажения Эдипова комплекса - из четырех сыновей Федора Карамазова три желают ему смерти, а одни - лакей Смердяков - убивает его. На суде Иван Карамазов, находящийся уже в состоянии безумия, произносит фразу, казалось бы, с головой выдающая самого писателя: «Все желают смерти отца». Именно из Эдипова комплекса Зигмунд Фрейд и вывел психическую болезнь Достоевского.


Истоки болезни Достоевского: Продолжение

Миф, созданный Фрейдом, как и всякий миф, недоказуем и неопровержим. Заметим лишь одно - тема отцеубийства заинтересовала писателя еще на каторге, где он наблюдал обвиняемого в отцеубийстве дворянина. Его судьба очевидным образом отразилась в истории Дмитрия Карамазова из последнего романа Достоевского. Но в чем была подлинная причина болезни писателя, если оставить в покое его Эдипов комплекс?

Истоки болезни Достоевского иногда усматривают в детстве писателя и в тяжелой наследственности. По воспоминаниям родственников сам Достоевский рос задумчивым мальчикам, погруженным в свои мысли и мечты. Вместе с тем ему самому были свойственны вспышки гнева. «Эй, Федя, уймись; несдобровать тебе... быть тебе под красною шапкой», - неприятно пророчествовал его отец, имея в виду то, что из-за своего характера сын окажется когда-нибудь в солдатах (цит. по Лосский Н.О. Достоевский и его христианское миропонимание//Лосский Н.О. Бог и мировое зло. М., 1994, с. 11).

Следы душевного разлада и неблагополучия можно без труда обнаружить в докаторжных произведениях Достоевского. Его второй роман - «Двойник» - рисует картину раздвоения личности, ее распада и сумасшествия. Затем последовала повесть «Хозяйка» с ее аурой абсолютной отъединенности от мира людей, а также болезненно-сентиментальные романы «Неточка Незванова» и «Белые ночи». В двух последних романах отчетливо проявилась склонность писателя уходить из тусклой обыденности в мир романтических грез. В этих романах появляется фигура мечтателя, во многом автобиографичная. Однако вместе с тем в них проявилось также преодоление этой болезни.

В «Белых ночах» грусть и горькое разочарование постаревшего мечтателя, вспоминающего через пятнадцать лет свои самые счастливые мгновения своей жизни, ощущается как жестокая расплата за мечтательство. Для самого Достоевского минуты отрезвления от грез, думается, были ужасны.

Из числа докаторжных произведений стоит также обратить особое внимания на повесть «Хозяйка», в переживаниях героя которой уже заметны отблески приближающейся эпилепсии:

«Для Ордынова началась какая-то странная жизнь. Он чувствовал ясно, как бездонная темень разверзается перед ним, и он бросается в нее с воплем тоски и отчаяния. Порой мелькали мгновения невыносимого, уничтожающего счастья, когда жизненность судорожно усиливается во всем составе человеческом, яснеет прошедшее, звучит торжеством настоящий светлый миг, и снится наяву неведомое грядущее; когда чувствуется, что немощна плоть перед таким гнетом впечатлений, что разрывается нить бытия, и когда вместе с тем, поздравляешь всю жизнь с обновлением и воскресением».

В книге «Живая жизнь» Викентий Вересаев находит множество поводов для того, чтобы противопоставить «здорового» гения Толстого «больному» гению Достоевскому. Вересаев при этом имел ввиду не столько саму психическую болезнь писателя, сколько духовный мир Достоевского в целом. В каждой главе этой книги Вересаев рисует то или иное «уклонение», которые действительно трудно найти у Толстого.

К области больного Вересаев относит в том числе особое пристрастие Достоевского к изображению темных, болезненных сторон бытия, при описании которых он обнаруживает поразительное богатство оттенков и огромное разнообразие слов. Это касается, например, мрачных состояний погоды и урбанистических ландшафтов Петербурга - города-призрака. Вересаев по этому поводу пишет:

«Живою тяжестью давят читателя его туманы, сумраки и моросящие дожди. Мрачная, отъединенная тоска заполняет душу. И вместе с Достоевским начинаешь любить эту тоску какою-то особенною, болезненною любовью. В душе художника вечная, беспросветная осень... Высших животных почти нет в послекаторжных романах Достоевского, зато множество тарантулов, пауков, скорпионов. Если же на страницах его романов все же появляется какое-то близкое человеку животное - о, боже мой, в каком виде! - искалеченное, униженное и забитое, полное того же мрака, которым полна природа» (Вересаев В. Живая жизнь. М., 1991, с. 3, 5.).

Аура депрессии распространяется Достоевским также на изображение человеческих характеров. Как замечает Дев Шестов, ни один писатель не изображает так реально и живо состояния забитости и униженности человека, душевного мрака, присутствующего в нем (Шестов Л. Достоевский и Нитше (философия трагедии). М., 1991, с. 21).

Однако помимо атмосферы депрессии и уныния в романах Достоевского присутствует также нечто прямо противоположное - это напряженность, которая достигает кульминации и разряжается в истерике, в «надрыве». Истеричность была заметной чертой характера самого писателя, также как запальчивость в спорах, способность разом тратить деньги и чувство азарта, предопределившее последовавший печальный опыт увлеченности рулеткой. «Падучая» Достоевского, судя по всему, имела длительную предысторию, она, вероятно, оказалась совместным результатом наследственности, созревания личности писателя и не щадивших его ударов судьбы.


Была ли это классическая эпилепсия?

Мнение о том, что Достоевский был эпилептиком уже стало общим местом. Но действительно ли Достоевский был болен именно эпилепсией? Некоторые исследователи склонялись к мнению, что психическая болезнь Достоевского была не классической эпилепсией, а лишь проявлением глубокого невроза, имитирующего симптомы этой болезни (Розенталь Т. К. Страдание и творчество Достоевского//Вопросы изучения и воспитания личности, 1919, № 1, с. 102). Два отечественных психиатра - О.Н.Кузнецов и В.И.Лебедев, проанализировав симптомы болезни Достоевского, также пришли к выводу, что ее нельзя считать подлинной эпилепсией. При этом они ссылаются также на авторитет Зигмунда Фрейда, который, кажется, первым предположил, что эпилепсия Достоевского была лишь симптомом глубокого невроза. Фрейд определил болезнь писателя как истероэпилепсию, то есть как тяжелую форму истерии, имитирующую эпилептические припадки (Фрейл З. Достоевский и отцеубийство//Фрейд З. «Я» и «Оно». Кн. 2. Тбилиси, 1991, с. 412).

Вывод упомянутых выше двух авторов основывается, в частности, на том обстоятельстве, что у Достоевского отсутствовали изменений в психике, характерные для больных эпилепсией. Среди симптомов этого заболевания помимо припадков наблюдаются вполне определенные нарушения в мышлении и характере. К ним относятся резкое снижение интеллекта, «вязкость» мышления - застревание на деталях и скольжение по поверхности, сужение круга интересов, эгоизм, сочетание злобности с болезненной сентиментальностью. Все эти нарушения за исключением сентиментальности и капризности отсутствовали у Достоевского, который отличался необычайной работоспособностью, а также глубоким и неординарным интеллектом. Его характер был далек от совершенства, Достоевский был истеричен, капризен и раздражителен, и все же Достоевского отличала в том числе порядочность и доброта.

Сопутствующие эпилепсии симптомы отсутствуют также у героев, которых Достоевский наделил своей болезнью. Это касается прежде всего князя Льва Мышкина («Идиот»). Отсутствуют они также у Алексея Кириллова («Бесы») - героя, который уже близок к «падучей». Нет симптомов эпилепсии также у страдающего от припадков Смердякова («Братья Карамазовы») и Нелли («Униженные и оскорбленные»). Немецкий психиатр Карл Леонгард, исследовавший психический анамнез Смердякова, пришел к выводу, что он является демонстративной, истероидной личностью (Леонгард К. Акцентуированые личности. Киев, 1981, с. 272). Еще в большей мере это относится к Нелли.

Версия об эпилепсии Достоевского, как кажется, подтверждается тем обстоятельством, что его сын Алексей умер от припадка, однако на самом деле нет весомых причин считать, что это был именно эпилептический припадок.

В результате О.Н.Кузнецов и В.И.Лебедев приходят к выводу о том, что болезнь Достоевского была неклассической эпилепсией. Они, в частности, рассматривают версию аффективной эпилепсии, причиной припадков в которой является нервное возбуждение, но сами склоняются к диагнозу симптоматической эпилепсии, являющейся результатом легко протекшего заболевания мозга. Симптоматическая эпилепсия означает болезнь, имитирующую симптомы подлинной эпилепсии. Эти два автора ссылаются также на письмо Достоевского Андрею Краевскому, издателю «Отечественных записок» от 1 февраля 1849 года, где писатель, анализируя в том числе финансовые отношения с издательством, ссылается на свою болезнь, длившуюся год и закончившуюся «воспалением мозга» (Достоевский Ф.М. Полн. Собр. Соч. Т. 28. Кн. 1. Л., 1985, с. 147).

Но можно ли опираться на признание самого писателя в том, что он перенес столь серьезное заболевание как воспаление мозга - это еще большой вопрос. Насколько я понимаю, сам Достоевский от этого заболевания нигде не лечился. Однако сам тезис авторов о том, что в случае Достоевского мы имеем дело с неклассической эпилепсией вызывает доверие (Кузнецов О.Н., Лебедев В.И. Легенда о «священной болезни» Достоевского//Атеистические чтения. 1990, № 20, с. 90).


Эпилепсия Достоевского: Духовные аспекты

Некоторые исследователи обращают внимание на одну любопытную деталь - Достоевский страдал от ипохондрии, то есть был очень мнительным человеком и старательно лечился от разнообразным болезней, в том числе за рубежом. Вместе с тем после каторги он как-то буднично, без выраженной тревоги относился к своей «падучей». Вообще трудно сказать как часто он обращался к врачам по поводу своей психической болезни. Между тем доктор, осматривавший его после тяжелого припадка, произошедшего вскоре после первой женитьбы, сообщил ему, что он умрет именно во время припадка, от спазма горла.

Само психическое заболевание протекало иногда очень тяжело. За припадками нередко следовала глубокая депрессия, возникали трудности в мышлении и провалы в памяти. Однажды во время работы над «Бесами», после припадка он с ужасом обнаружил, что забыл почти все придуманные им события (Соловьев Вс.С. Воспоминания о Ф.М.Достоевском//Ф.М.Достоевский в воспоминаниях современников. Т. 2, М., 1990, с. 205). Болезненные последствия припадков Достоевский откровенно описывает также на примере князя Мышкина:

«Раздумывая об этом мгновении впоследствии, уже в здоровом состоянии, он часто говорил себе: что ведь все эти молнии и проблески высшего самоощущения и самосознания, а стало быть, и «высшего бытия» не что иное, как болезнь; а если так, то это вовсе не высшее бытие, а, напротив, должно быть причислено к самому низшему. Но что же в том, что это болезнь? Если в самый последний сознательный момент перед припадком ему случалось успевать ясно и сознательно сказать себе: «Да, за этот момент можно отдать всю жизнь!» - то, конечно, этот момент сам по себе и стоил всей жизни. Впрочем за диалектическую часть своего вывода он не стоял: отупение, душевный мрак, идиотизм стояли перед ним ярким последствием этих «высочайших минут»».

Возможно Достоевский относился к своей болезни с известной долей фатализма, поскольку тогда она вообще трудно лечилась. Причиной возможного пренебрежения лечением от «падучей» могло быть также и то обстоятельство, что врачи по свидетельству Николая Страхова рекомендовали Достоевскому отказаться от писательского труда (Страхов Н.Н. Воспоминания о Федоре Михайловиче Достоевском//Ф.М.Достоевский в воспоминаниях современников. Т. 1, М., 1990, с. 411).

Однако есть также мнение, что Достоевский дорожил своей «священной болезнью» - она могла быть признаком его особого предназначения, источником необычных состояний психики, счастливой возможностью соприкосновения с миром трансцендентного. Эту догадку высказывал, в частности, Борис Бурсов. Он утверждал Достоевский «бесконечно дорожил эпилепсией как условием пророческого дара» (Бурсов Б. Личность Достоевского. Л., 1974, с. 83), а Стефан Цвейг даже рискнул сообщить, что Достоевский «любил свою болезнь» (Цвейг С. Три мастера. М., 1992, с. 81).

Болезнь Достоевского в самом деле играла важную роль в его духовной жизни, иначе он едва ли наделил бы ею двух очень важных героев - князя Льва Мышкина («Идиот») и Алексея Кириллова («Бесы»). Князь Мышкин - образ Богочеловека, в набросках к роману Достоевский три раза называет его: «Князь Христос». Трудно с уверенностью сказать почему писатель сделал самого духовного из своих героев психически больным. Иногда утверждается, что он отталкивался при этом от известной книги Эрнста Ренана о Христе, которую он, судя по всему, ценил. Для Ренана Христос духовен в значительной мере по причине своей психической болезни, именно она делала Его человеком «не от мира сего» и в то же время единственным духовно здоровым человеком на земле. Вот как писатель описывает переживания князя Льва Мышкина во время припадков:

«Ощущения жизни, самосознания почти удесятерялись в эти мгновения, продолжавшиеся как молния. Ум, сердце озарялись необыкновенным светом; все волнения, все сомнения его, все беспокойство как бы умиротворялись разумом, разрешались в какое-то высшее спокойствие, полное ясной, гармонической радости и надежды, полное разума и окончательной причины. Но эти моменты, эти проблески были еще только предчувствием той окончательной секунды (никогда не более секунды), с которой начинался самый припадок... Если в ту секунду, то есть в самый последний сознательный момент перед припадком, ему случалось успевать ясно и сознательно сказать себе: «Да, за этот момент можно отдать всю жизнь!» - то, конечно, этот момент сам по себе и стоил всей жизни».

Алексей Кириллов («Бесы») также особый герой. В известном смысле он есть прямая противоположность князю Мышкину. Это - человекобог, новый Мессия, пытающийся осуществить небывалую духовную революцию - победить страх смерти и стать Богом. Вместе с тем он переживает опыт близкий к эпилептическому. Он еще не корчится в припадках, но уже знаком с их аурой:

«- Постойте, бывают с вами, Шатов, минуты вечной гармонии?... Есть секунды, их всего зараз приходит пять или шесть, и вы вдруг чувствуете присутствие вечной гармонии, совершенно достигнутой. Это не земное; я не про то, что оно небесное, а про то, что человек в земном виде не может перенести. Надо перемениться физически или умереть. Это чувство ясное и неоспоримое. Как будто вдруг ощущаете всю природу и вдруг говорите: да, это правда. Бог, когда мир создавал, то в конце каждого дня создания говорил: «Да, это правда, это хорошо». Это... Это не умиление, а только так, радость. Вы не прощаете ничего, потому что прощать уже нечего. Вы не то что любите, о - тут выше любви! Всего страшнее, что так ужасно ясно и такая радость. Если более пяти секунд - то душа не выдержит и должна исчезнуть. В эти пять секунд проживаю жизнь и за них отдам всю мою жизнь, потому что стоит. Чтобы выдержать десять секунд, надо перемениться физически...

- Берегитесь, Кириллов, я слышал, что именно так падучая начинается. Мне один эпилептик подробно описывал это предварительное ощущение пред припадком, точь-в-точь как вы; пять секунд, и он назначал и говорил, что более нельзя вынести. Вспомните Магометов кувшин, не успевший пролиться, как он облетел на коне своем весь рай. Кувшин - это те же пять секунд; слишком напоминает вашу гармонию, а Магомет был эпилептик. Берегитесь, Кириллов, падучая!».

Автобиографичность этих переживаний прямо подтверждается признаниями самого Достоевского, которые он сделал Николаю Страхову:

«На несколько мгновений я испытываю такое счастье, которое невозможно в обыкновенном состоянии и о котором не имеют понятия другие люди. Я чувствую полную гармонию в себе и во всем мире, и это чувство так сильно и сладко, что за несколько секунд такого блаженства можно отдать десять лет жизни, пожалуй, всю жизнь» (Страхов Н.Н. Воспоминания о Федоре Михайловиче Достоевском//Ф.М.Достоевский в воспоминаниях современников. Т. 1, М., 1990, с. 412).

Особенностью эпилептических припадков Достоевского было также резкое замедление течения времени, ощущение прикосновения к Вечному Бытию. Кириллов в беседе с Николаем Ставрогиным учит: «Жизнь есть, а смерти нет совсем... Есть минуты, вы доходите до минут, и время вдруг останавливается и будет вечно». Ставрогин в связи с этим задумчиво вспоминает Апокалипсис - известное место, где ангел клянется, что «времени уже не будет» (Отк. 10: 6). Кириллов соглашается: «Это очень верно, отчетливо и точно. Когда весь человек счастья достигнет, то времени больше не будет, потому что не надо... Время не предмет, а идея. Погаснет в уме».

Дмитрий Мережковский в своей книге «Лев Толстой и Достоевский» (1901), развивая тезис о «священном» характере эпилепсии у Достоевского, обращает внимание на то, что в романе «Бесы» писатель упоминает легенду о кувшине Магомета, не успевшим пролиться в то время, как пророк на коне Аллаха облетел небеса и преисподнюю. Эту легенду Достоевский впервые упоминает в «Идиоте» в одном из разговоров князя Мышкина с Рогожиным:

«В этот момент мне как-то становится понятно необычайное слово о том, что времени больше не будет... Это та самая секунда, в которую не успел пролиться опрокинувшийся кувшин с водой эпилептика Магомета, успевшего, однако, в ту самую секунду обозреть все жилища Аллаховые».

Буквально то же самое Достоевский говорил сестрам Корвин-Круковским:

«- Вы все, здоровые люди, и не подозреваете, что такое счастье, то счастье, которое испытываем мы, эпилептики, за секунду перед припадком. Магомет уверяет в своем Коране, что видел рай и был в нем. Все умные дураки убеждены, что он просто лгун и обманщик! Ан нет! Он не лжет! Он действительно был в раю в припадке падучей, которою страдал, как и я. Не знаю, длится ли это блаженство секунды, или часы, или месяцы, но верьте слову, все радости, которые может дать жизнь, не взял бы я за него» (Ковалевская С.В. Воспоминания, повести. М., 1986, с. 115-116).

По мнению Бориса Бурсова у Достоевского был специфический интерес к Корану, к жизни Мухаммеда вообще. Трудно сказать в какой мере это было так, однако, известно, что в его библиотеке на полке стоял экземпляр известной книги Ирвинга «Магомет». Добавлю, кроме того, в библиотеке писателя был также экземпляр самого Корана.

В своеобразном сближении с Мухаммедом видна по мнению Бурсова претензия писателя на обладание даром пророчества, способностью не только предвидеть будущее, но также проникать в сокровенный смысл вещей. На литературных вечерах он любил вслух декламировать стихотворение Пушкина «Пророк». Любил он также «Пророка» Лермонтова, стихотворение которое считал в чем-то более выразительным, более желчным. Обыватели осыпают лермонтовского «Пророка» насмешками, в него даже летят каменья, словом, он, тоже был не понят современниками. Нередко писатель декламировал также четверостишие Николая Огарева из стихотворения «Тюрьма»:

«Я в старой Библии гадал И только жаждал и мечтал, Чтоб вышли мне по воле рока - И жизнь, и скорбь, и смерть пророка».

Несомненно, что экстраординарный опыт, который Достоевский переживал во время припадков, играл важную роль в его духовной жизни. В этом смысле представляет особую ценность признание Достоевского, сделанное Софье Ковалевской:

«Он говорил, что болезнь эта началась у него, когда он был уже не на каторге, а на поселении. Он ужасно томился тогда одиночеством и целыми месяцами не видел живой души, с которой мог бы перекинуться разумным словом. Вдруг совсем неожиданно приехал к нему один его старый товарищ... Это было именно в ночь перед светлым Христовым воскресением. Но на радостях свидания они и забыли, какая это ночь, и просидели ее всю напролет дома, разговаривая, не замечая ни времени, ни усталости и пьянея от собственных слов. Говорили они о том, что обоим всего было дороже, о литературе, об искусстве и философии; коснулись, наконец религии. Товарищ был атеист, Достоевский - верующий; оба убежденные, каждый в своем.

- Есть Бог, есть! - закричал Достоевский вне себя от возбуждения. - В эту самую минуту ударили колокола соседней церкви к светлой христовой заутрене. Воздух весь загудел и заколыхался. И я почувствовал, - рассказывал Федор Михайлович, - что небо сошло на землю и поглотило меня. Я реально постиг Бога и проникнулся Им.

- Да, есть Бог! - закричал я. - И больше ничего не помню» (Ковалевская С.В. Воспоминания, повести. М., 1986, с.115-116).

Подобный опыт, вероятно, не только внушал Достоевскому мысль об его особом духовном статусе, но также освобождал писателя от сомнений, которые иногда тяготили его в обыденной жизни. «...Через большее горнило сомнений моя осанна прошла», - пишет он в записной книжке за последний год своей жизни (Достоевский Ф.М. Полн. Собр. Соч. Т. 27. 1984. Л., с. 86). В христианстве ему было мучительно непонятно многое. Однако здесь я бы обратил внимание лишь на одну проблему - это трудность представить будущее райское блаженство спасенных.

Одна из претензий Достоевского к утопиям социалистов состояла в том, что жизнь в фаланстерах в условиях принудительного, распланированного счастья и благоразумия казалась ему чем-то предельно скучным и удушающим. Подобный аргумент Достоевский излагает устами Парадоксалиста - героя «Записок из подполья»:

«...В миг исчезнут всевозможные вопросы, собственно потому, что на них получатся всевозможные ответы. Тогда выстроится хрустальный дворец. Тогда... Ну, одним словом, тогда прилетит птица Каган. Конечно, никак нельзя гарантировать, что тогда не будет, например, ужасно скучно, зато все будет чрезвычайно благоразумно... Ведь глуп человек, глуп феноменально, то есть он хоть и вовсе не глуп, но уж неблагодарен... Ведь я, например, нисколько не удивлюсь, если вдруг ни с того, ни с сего среди всеобщего будущего благоразумия возникнет какой-нибудь джентльмен с неблагородным или, лучше сказать, с ретроградной и насмешливою физиономией, упрет руки в боки и скажет нам всем: а что, господа, не столкнуть ли нам все это благоразумие с одного разу ногой, прахом, единственно с тою целью, чтоб все эти логарифмы отправились к черту и чтоб нам опять по своей глупой воле пожить! Это бы еще ничего, но обидно то, что ведь непременно последователей найдет: так человек устроен».

Эти сомнения совсем нетрудно переформулировать по отношению к создаваемым богословами образам райского блаженства. Трудно вообще представить себе блаженство без его двойника - страдания, это как бы две стороны медали, две противоположности. Стоит вырвать одну из них и сразу происходит угасание второй, обеднение жизни как таковой, возникает устойчивое и пугающее ощущение скуки. В романе «Братья Карамазовы» об этом с ухмылкой говорит черт в жутком и одновременно комичном разговоре с Иваном:

«Каким-то там довременным назначением, которого я никогда разобрать не мог, я определен «отрицать», между тем я искренне добр и к отрицанию совсем не способен. Нет, ступай отрицать, без отрицания-де не будет критики, а какой же журнал, если нет «отделения критики»? Без критики будет одна «осанна». Но для жизни мало одной «осанны»... Если бы на земле было все благоразумно, то ничего бы и не произошло.... Вот и служу скрепя сердце, чтобы были происшествия, и творю неразумное по приказу. Люди принимают всю эту комедию за нечто серьезное, даже при всем своем бесспорном уме. В этим и трагедия. Ну и страдают, конечно, но... все же зато живут, живут реально, не фантастически; ибо страдание-то и есть жизнь. Без страдания какое было бы в ней удовольствие - все обратилось бы в один бесконечный молебен: оно свято, но скучновато... Я был при том, когда умершее на кресте Слово восходило в небо... я слышал радостные взвизги херувимов, поющих и вопиющих: «Осанна», и громовой вопль восторга серафимов, от которого потрясалось небо и все мироздание. И вот, клянусь же всем, что есть свято, я хотел примкнуть к хору и крикнуть со всеми: «Осанна!» Уже слетало, уже рвалось из груди... Но здравый смысл - о, самое несчастное свойство моей природы - удержал меня и тут в должных границах, и я пропустил мгновение! Ибо что же, - подумал я в ту же минуту, - что же бы вышло после моей-то «осанны»? Тотчас бы все угасло на свете и не стало бы случаться никаких происшествий».

Многие комментаторы текстов Достоевского утверждают, что ему гораздо лучше удавались образы грешников и богоборцев - Родиона Раскольникова («Преступление и наказание»), Николая Ставрогина («Бесы»), Андрея Версилова («Подросток»), Ивана Карамозова («Братья Карамазовы»). Многие также полагают, что герои добра у Достоевского невыразительны и лишены жизни. Лев Шестов, например, считал поучения старца Зосимы «безжизненными, деревянными», противопоставляя их «вдохновенным» речам Ивана и Дмитрия Карамазовых» (Шестов Л. На весах Иова//Шестов Л. Соч. в 2-х томах. М., 1993, с. 94).

Но и сам писатель часто был неудовлетворен положительными персонажами своих романов - святым странником Макаром Ивановичем («Подросток»), старцем Зосимой и Алешей Карамазовым («Братья Карамазовы»). Тем не менее, это вовсе не означает того, что добро и святость есть вообще что-то лишенное «живой жизни». Если же говорить о рае, то даже Данте в «Божественной комедии» оказался более убедителен в изображении мук ада. Для земного, грешного человека вообще почти невозможно представить себе Царство Божие. И вовсе не случайно то, что Клайв Льюис в одной из книг заметил, что первой эмоцией воскрешенного человека будет удивление.

Возможно, что именно в опыте эпилептических припадков, у Достоевского исчезало тягостное ощущение того, что совершенное и вечное бытие есть нечто неподвижное и удушливо-скучное. Иллюстрацией к такому решению может служить забытый Иваном анекдот о некоем философе-атеисте, с усмешкой пересказанный ему чертом.

Жил-был философ, который отвергал все - законы, совесть, а главное - будущую жизнь. Помер, думал, что прямо во мрак и смерть, ан нет, перед ним - будущая жизнь. Философ впал в амбицию, дескать, это противоречит моим убеждениям, и в наказание определили ему пройти квадриллион километров. Он с досады улегся на пути, пролежав тысячу лет, он потом все же встал и пошел по дороге к райским вратам.

«А только что ему отворили в рай, и он вступил, то, не пробыв еще двух секунд - и это по часам, по часам (хотя часы его, по-моему, давно должны были разложиться на составные элементы у него в кармане дорогой), не пробыв двух сеукунд, воскликнул, что за эти две секунды не только квадриллион, но квадрниллион квадриллионов пройти можно, да еще возвысив в квадриллионную степень! Словом пропел «осанну», да и пересолил, так что иные, с образом мыслей поблагороднее, так даже руки ему не хотели подать на первых порах: слишком-де уж стремительно в консерваторы перескочил. Русская натура».

Анекдот Ивана, тем более в изложении мелкого беса, это конечно «прикол», тем не менее и в нем, может быть, присутствует частица истины, открывавшейся писателю во время эпилептических припадков. Об этом свидетельствует, в частности, следующая, уже серьезная запись в рабочих тетрадях относительно райского блаженства: «...Там - бытие, полное синтетически, вечно наслаждающееся и наполненное, для которого, стало быть, «времени больше не будет» (Достоевский Ф.М. Полн. Собр. Соч. Т. 30, 1990, Л., 1988, с. 175). Напомним, в связи с этим - именно отсутствие течения времени Достоевский переживал во время припадков и именно в связи с этим переживанием он обычно цитировал Апокалипсис.

Вячеслав Иванов считал, что «священная болезнь» поднимала перед Достоевским завесу над вратами рая (Роднянская И.Б. Вячеслав Иванов. Свобода и трагическая жизнь. Исследование о Достоевском. Реферат//Достоевский: Материалы и исследования. № 4. Л., 1980, с. 230). Похожее суждение высказал также известный литературный критик-эмигрант Константин Мочульский:

«Духовная ценность этого опыта неоспорима: в нем дается предвкушение будущего блаженства, сияние грядущего Царства Божия на земле. Ясновидцу на мгновение приоткрывается вечность» (Ф.М.Достоевский и православие. М., 1997, с. 194).

Однако считал ли сам Достоевский свои эпилептические переживания проникновением в пределы рая? Сам писатель по этому поводу молчал, но, вероятно, он все же проявлял в этом отношению трезвость и воспринимал их лишь как некое подобие райского блаженства, которое, однако, все же ясно говорило о возможности этого райского блаженства. Переживания Достоевского во время эпилептических припадков, видимо, служило для писателя опорой для его кризисной, отягощенной сомнениями религиозности.

Любопытно, однако, то, что сам писатель трезво относился к инфернальным видениям своих преступных героев. Явления Матреши и беса Николаю Ставрогину («Бесы»), жены и слуги Аркадию Свидригайлову («Преступление и наказание») и даже посещения Ивана Карамазова чертом («Братья Карамазовы») - все это писатель считал лишь болезненными проявлениями психики преступных героев. По крайней мере именно так Достоевский оценивал пространные беседы Ивана с чертом в письме к редактору «Русского вестника» Николаю Любимову от 10 августа 1880 года (Достоевский Ф.М. Полн. Собр. Соч. Т. 30. Кн. 1. Л., 1988, с. 205).

Странно, однако, то, что писатель, создавший такие пугающие образы беснования как Николай Ставрогин («Бесы»), Родион Раскольников («Преступление и наказание») и Иван Карамазов («Братья Карамазовы»), оказался столь равнодушен к захватывающей воображение идее существования бесовской иерархии, к которой позднее проявлял такой интерес его приятель - Владимир Соловьев. В «Дневнике писателя», обсуждая спиритизм, Достоевский сознается: «Вся беда моя в том, что я и сам никак не могу поверить в чертей, так что даже и жаль» (Достоевский Ф.М. Дневник писателя, 1976, январь, статья «Спиритизм. Нечто о чертях»//Достоевский Ф.М. Полн. Собр. Соч. Т. 22. Л., 1981, с. 33).

Тем не менее, в дьявола Достоевский, по-видимому, верил, о чем говорит одно высказывание его героя - Лебедева - из романа «Идиот»: «Неверие в дьявола есть французская мысль, легкая мысль», - сообщил он. Иное дело мелкие бесы. Свое ироничное отношение к популярной в житийной литературе теме одоления этих самых бесов писатель проявил в последнем романе - «Братья Карамазовы». Ненавистник отца Зосимы монах Ферапонт - невежда, постник, человек регулярно видящий бесов и гоняющий их, изображен там с сарказмом. Радуясь «позору» Зосимы, тело которого не явило миру нетленные мощи, а засмердело, Ферапонт особо упирает на то, что Зосима в бесов не верил, а одному послушнику, начавшему вдруг их видеть, посоветовал принять лекарство - «пурганцу», то есть слабительное. Лишь в случае Свидригайлова, его устами Достоевский позволяет себе посомневаться - не есть ли психическая болезнь некий особый туннель в мир потусторонней реальности:

«Я согласен, что привидения являются только больным; но ведь это только доказывает, что приведения могут являться не иначе как больным, а не то что их нет самих по себе... Приведения - это, так сказать, клочки и отрывки других миров, их начало. Здоровому человеку, разумеется, их незачем видеть... Ну, а чуть заболел, чуть нарушился нормальный земной порядок в организме, тотчас и начинает сказываться возможность другого мира, и чем больше болен, тем и соприкосновений с другим миром больше».

Хотя сам по себе опыт эпилептических припадков имел огромное значение для писателя, тем не менее следует трезво отнестись к его реальному духовному содержанию. Переживания, испытываемые князем Львом Мышкиным и тем более богоборцем Алексеем Кирилловым, на самом деле очень далеки от библейского Богопознания. Они, скорее, напоминают некоторые духовным прозрения мистиков Востока. Наверное здесь это будет не очень уместным, тем не менее, эпилептические экстазы Достоевского можно отчасти сравнить с опытом сатори - мгновенного просветления в дзен-буддизме. Известный западный популяризатор этой традиции Алан Уоттс описывает опыт сатори так:

«Самая удивительная черта этого переживания заключается в убеждении, что весь этот неописуемый мир является «правильным», настолько правильным, что наши обычные тревоги становятся смешными, их сменяет чувство дикой радости... Переживание делает совершенно ясным то, что вся Вселенная представляет собой проявление любви» (цит. по Балагушкин Е.Г. Критика современных нетрадиционных религий. М., 1984, с. 190).

Утверждается также и то, что «синдром Кундалини» - переживание духовного пробуждения в некоторых практиках индуизма, а также кризис, сопровождающий процесс инициации у шаманов может имитировать эпилептический припадок (Гроф С., Гроф К. Неистовый поиск себя. М., 1996, с. 106, 153).

Подобные необычные состояния психики психолог Абрахам Маслоу называл «пиковыми переживаниями», и хотя мистический опыт по определению невыразим, многие важные его атрибуты все же могут быть описаны на доступном человеку языке. Существует довольно обширный реестр и сложная классификация «пиковых переживаний». Нередко при этом выделяют два типа «просветления» - спокойное, «аполлоническое» и бурное, «дионисическое» (Гроф С. За пределами мозга. М., 1995, с. 235).

Кроме того «пиковые переживания» сильно различаются по своему содержанию. Это может быть чувство глубокого растворения в Природе, включающее потерю границ личности. Для индуистских мистиков характерно также погружение в себя и обнаружение в процессе медитации тождества «я» с безличным Абсолютом. Целью многих медитативных практик буддизма является осознание Пустоты, переживание того, что все феномены, включая мир и саму личность медитирующего, являются иллюзией.

Что же касается ортодоксальной христианской мистики, то для нее характерно прежде всего сохранение личности человека, который вдруг обнаруживает себя в глубокой, личной связи с Богом. В этом опыте также ясно переживается бесконечная дистанции между Богом и человеком. Бог при этом ощущается не только как совершенная Красота и Разум, но и как абсолютная Святость, в свете которой человек осознает свое состояние как безнадежно испорченное и греховное. Рудольф Отто в книге «Священное» (1917) обозначил это переживание термином «нуминозное чувство». Библейской иллюстрацией его может служить переживание пророка Исайи, который в момент откровения увидел ангелов, взывающих: «Свяи, свят, свят Господь Саваоф! вся земля полна славы Его!» В тот же момент он был вынужден воскликнуть: «Горе мне! погиб я! ибо я человек с нечистыми устами, и живу среди народа также с нечистыми устами» (Ис. 6: 3-5).

Между тем в опыте эпилептических припадков Достоевского вообще отсутствовало переживание личности Бога и Его святости. Место Бога занимало чувство «вечной гармонии», ощущение неописуемой красоты и «правильности» мира. В связи с этим следует обратить особое внимание также на то, что Достоевский нередко употреблял до странности безликие термины по отношению к личности Бога - «всеобщий синтез» (Достоевский Ф.М. Записная книжка за 1863-1864 гг.//Достоевский Ф.М. Полн. Собр. Соч. Т. 20. Л., 1980, с. 173), «полный синтез всего бытия, саморассматривающий себя в многоразличии, в Анализе» (Достоевский Ф.М. Из рабочих тетрадей (1863-1865 годы)//Достоевский Ф.М. Полн. Собр. Соч. Т. 20. Л., 1980, с. 174), «центр и синтез Вселенной» (Литературное наследство. Т. 83, 1956, с. 174-175). Высказывалось мнение, что подобные термины могли быть навеяны писателю знакомством с философской системой Гегеля (Лосский Н.О. Достоевский и его христианское миропонимание//Лосский Н.О. Бог и мировое зло. М., 1994, с. 92). Однако эти формулы могли быть связаны также с опытом эпилептических припадков писателя.

Дмитрий Мережковский утверждал, что в момент припадка Достоевский переживал чувство слияния «великой святости» с «великим злодейством» (Бурсов Б.И. Личность Достоевского. Л., 1974, с. 56). Следует, по-видимому, оспорить это суждение. Мережковский в данном случае, как кажется, стал жертвой любимой им гностической идеи о тождестве того, что «внизу», с тем что «вверху».

Во время припадков Достоевский не переживал святости того, что он называл Богом. По своему качеству «вечная гармония» героев Достоевского была скорее ближе к напряженному эстетическому переживанию. В некоторых случаях оно был соединено с откровенно сомнительными телесными ощущениями. По свидетельству Александра Врангеля Достоевский признавался, что перед приступом его тело охватывало «какое-то невыразимое чувство сладострастия» (Врангель А.Е. Из «Воспоминаний и Ф. М.Достоевском в Сибири»//Ф.М.Достоевский в воспоминаниях современников. Т. 1, М., 1990, с. 354).

Что же касается переживания греховности, «злодейства», то оно настигало писателя уже после припадков. По рассказам самого Достоевского после них он нередко страдал от тяжелых приступов беспредметной, «мистической грусти» (Достоевский Ф.М. Полн. Собр. Соч. Т. 27. Л., 1984, с. 101). Николаю Страхову Достоевский признавался, что он чувствовал себя в эти моменты преступником, ему казалось, что над ним тяготеет неведомая вина, «великое злодейство» (Страхов Н.Н. Воспоминания о Федоре Михайловиче Достоевском//Ф.М.Достоевский в воспоминаниях современников. Т. 1, М., 1990, с. 412). Возможно именно поэтому Достоевский в «Братьях Карамазовы» вкладывает в уста прокурора, не верящего в виновность Смердякова, следующие слова:

«Сильно страдающие от падучей болезни, по свидетельству глубочайших психиатров, всегда наклонны к беспрерывному и, конечно, болезненному самообвинению. Они мучаются от своей «виновности» в чем-то и перед кем-то, мучаются угрызениями совести, часто, даже безо всякого основания, преувеличивают и даже сами выдумывают на себя разные вины и преступления».

По воспоминаниям жены после припадков Достоевский переживал также мучительный страх смерти. Он молился и просил Анну Григорьевну не отходить от него (Достоевская А.Г. Из «Дневника 1867 года»//Ф.М.Достоевский в воспоминаниях современников. Т. 2, М., 1990, с. 81).

Зигмунд Фрейд (Бог ему судья!), развивая свой психоаналитический миф по отношению к Достоевскому, утверждал, что экстатическое переживание во время припадка имело источником подсознательную радость при мысли о смерти отца. Затем по Фрейду следовало неумолимое и жестокое наказание со стороны «Сверх-Я», - морали, выражавшееся в остром переживании вины и предчувствия смерти (Фрейд З. Достоевский и отцеубийство //Фрейд З. «Я» и «Оно». Кн. 2. Тбилиси, 1991, с. 418).

Здесь, однако, возникает искушение приписать переживанию вины после припадков духовный смысл. Потрясение психики, вызываемое припадками, могло поднимать на поверхность доличностное чувство вины, для которого в Библия используется термин «первородный грех». Однако, если мы отрицаем за переживанием эпилептического блаженства статус подлинно духовного опыта, то почему следует наделять духовным содержанием чувство греховности, возникавшее после припадков?

В психиатрии известен феномен болезненного, навязчивого чувства вины. Это так называемый синдром Котара. Кажется он относится не только к конкретным болезненным самообвинениям, но также вообще к неопределенной, беспредметной вине. Так или иначе, но все это следует отличать от опыта покаяния, и едва ли болезненное переживание вины, настигавшие Достоевского после припадков, можно считать подлинным покаянием.

Тем не менее, из переживаний писателя, связанных с его психической болезнью, можно попытаться извлечь одни сомнительный апологетический урок. Очевидно, что человек является не только духовным, но и телесным существом, тем не менее, созданным для общения с Богом. Тело, душа и дух в человеке неотделимы друг от друга, именно поэтому христианство немыслимо без идеи воскресения тела. В связи с этим вполне ожидаемо, что в психике - душе и мозге человека существуют структуры, ответственные за трансцендентные переживания. Существует также целое направление исследований - «нейротеология», которое пытается выявить подобные структуры. Достичь этих центров можно вне подлинного общения с Богом, путем медитации или введения психоделиков. Их спонтанное возбуждение происходит также при некоторых психических заболеваниях. Эти источники дают суррогаты духовного опыта, вместе с тем они ясно свидетельствуют о существовании трансцендентного. Но если есть монеты фальшивые, должны быть также монеты настоящие.

У Вас недостаточно прав для комментирования

Новые программы христианского центра “Реалис”

Программы ХЦ “Реалис” разработаны в соответствии с западными стандартами высшего образования (postgraduate education) принятыми в семинариях и университетах. Так, например, программа “Христианское консультирование (психотерапия) и капелланское служение в кризисных ситуациях” разработана в соответствии стандартам западных программ в сфере христианского консультирования в области психического здоровья (mental health).

Основные курсы программ Реалиса читаются лучшими западными преподавателями. Среди преподавателей наших программ – профессоры Богословской семинарии “Альянс”, Международного университета “Тринити”, Денверской теологической семинарии, Баптистской теологической семинарии “Голден Гейт”, Университета “Акадия”, Питсбургской теологической семинарии и других ведущих христианских учебных заведений.

В программе “Социально-политическая этика и теология” предусмотрена возможность получить практическое обучение в области ведения переговоров и посредничестве при разрешении конфликтов от Института Штрауса (Пеппердинский университет), первый по рейтингу в США среди институтов, проводящих подобное обучение.

В программе “Христианское консультирование и капелланское служение в кризисных ситуациях” предусмотрена практика и возможность получения индивидуального консультирования.

После успешного выполнения всех требований программы “Социально-политическая этика и теология” и прохождения нормативных дисциплин унивеситета по специальности “Религиоведение”, выпускникам будет выдан сертификат ХЦ “Реалис” и присвоена степень магистра, а также выдан диплом государственного образца национального педагогического университета им. М. П. Драгоманова: Магистр религиоведения. Научный сотрудник. Преподаватель. Аналитик общественно-политических процессов.

После успешного выполнения всех требований программы “Христианское консультирование и капелланское служение в кризисных ситуациях” и прохождения нормативных дисциплин унивеситета по специальности “Религиоведение”, выпускникам будет выдан сертификат ХЦ “Реалис” и присвоена степень магистра, а также выдан диплом государственного образца национального педагогического университета им. М. П. Драгоманова: Магістр релігієзнавства. Науковий співробітник. Викладач. Практичний психолог.

Для поступающих на программы “Социально-политическая этика и теология” и “Христианское консультирование и капелланское служение в кризисных ситуациях” есть возможность также получить (вместо степени магистра) Свидетельство о повышении квалификации или Сертификат Центра исследования религии при НПУ им. М. П. Драгоманова “Социально-политическая этика и теология” или “Психотерапия и капелланское служение в кризисных ситуациях”, соответственно.